Мой самый любимый, наверное, русский рассказ - про вологодского священника.
Вологодский священник - ослепший, преждевременно старый, - погружается вместе с женой в нищету рубежа двадцатых-тридцатых.
Дети выросли и уехали. Религию запретили. Из прежнего дома выселили. Есть нечего. Вещи все проданы. Денег нет вообще. Глаз нет тоже.
И тогда он приказывает жене принести золотой крест - то единственно ценное, что осталось дома, и топор.
И рубит топором крест - на продажу в Торгсин.
И говорит воющей от горя жене: разве в этом Бог?
Великие слова, их хочется повторять.
Разве в этом Бог?
В общем, это такой рассказ, что его даже пересказывать трудно, а уж тем более читать.
Но дело не в этом.
А дело в том, что на днях, в городе Вологде, который я очень люблю, где родился писатель, которого я очень люблю, и где жил и умер его отец-священник, о котором писатель написал этот жуткий рассказ (жизнь самого писателя, впрочем, оказалась еще намного более жуткой), - так вот, на днях в городе Вологде я пошел в ресторан.
И заказал я себе там салат, а потом суп, а потом мясо, и еще картошку, а еще пиво, и еще одно пиво, и что-то по мелочи - мало ли, хлеб, - заказал я все это, и ел, ел, ел, ел как свинья.
Наелся.
И на обратном пути, сыто и сонно глядя из окна автомобиля, думал сытую и сонную, а потому немного путаную мысль: дома деревянные, прелесть какая... некоторые почти развалились... а какие, интересно, они были в двадцатые, тридцатые годы... а жизнь-то какая была... в этих самых окнах, за этими черными бревнами срубов, делили единственную буханку... ссорились, в очередях стояли по много часов на морозе... а в это время кого-то арестовали, а у него - дети или родители... и есть нечего, вообще, совсем нечего... кто-то, может быть, вешался даже... а кто-то ребенка своего любимого в детский дом отдавал, потому что там кормили лучше... дома-то какие красивые, а... да, страдали люди, страдали...
От жирного ужина я, напомню, почти засыпал, поэтому не очень глубокие у меня выходили рассуждения.
А когда мне немного полегчало, я подумал: почему же так устроено человеческое страдание, что его невозможно почувствовать во времени, на дистанции, можно так только, пошло пофантазировать, а вот подлинно почувствовать то, что в этом самом доме, за этим самым окном, в каком-нибудь 1932 году ощущал неизвестный тебе человек - ты не можешь, и даже если он кричал, бился головой об стену, пересчитывал мелочь, жевал дрянь, рвал фотографии или сжигал бумаги, лежал лицом вниз на продавленной кровати, уходил под конвоем, вешался, даже вешался, - все равно ты не можешь, и никогда не сможешь понять, каково ему было - там и тогда, потому что его страдание улетучилось, оно выветрилось и исчезло, человеческое страдание ведет себя как дым в камине с хорошим дымоходом: сгорело наше телесное бревно - и ушло страдание себе наверх, в небо, ушло и уже не вернется.
И от всего этого рубежа двадцатых-тридцатых, от голода, безнадежности, Торгсина и священников остается только литература, и еще сытый ты, который о ней думает, погружаясь в сон по дороге из ресторана.
Но так ли я уверен, что оно должно длиться вечно - страдание?
Разве в этом Бог?