Не успел я преступить порог деревенского магазина (а случилось это давно, ещё 22 декабря прошлого года), как стоящая у самых входных дверей Любовь Михайловна (как будто тут меня специально и дожидалась) вместо «Здрасьте!» громко и серьёзно говорит:
— Поздравляю с днём рождения!
Я сообразить не могу: до моего личного праздника ещё жить и жить; наверное, стараюсь предположить, она меня с кем-то путает. Но с кем? И спрашиваю её:
— С чьим днём рождения?
— Ну ты чево-о-о, Саша, — удивляется Любовь Михайловна, — с твоим, родной. С твоим! Сегодня же первый день после конца света.
— А-а-а-а-а... — только я и отвечаю.
— А я ведь приглашала девок в свой погреб конец света встретить, — говорит Любовь Михайловна уже всем присутствующим, — он у меня большой и не холодный. При одном только условии приглашала, чтоб со своей бутылочкой приходили. Закуска моя, выпивка же ваша. А им, видать, денег жалко стало — не пришли...
Потом несколько минут моё внимание было приковано к магазинным витринам и полкам. Оторвавшись от них, я услышал:
— Лежали мы тут недавно с сыном в Питере, в больнице. И вот один раз, поздно уже, часу в двенадцатом ночи, пришла я в палату к сыну. На соседнюю кровать прилегла. Днём мужчину выписали, вот кровать свободной и оказалась. Сын заснул, я тоже задремала. Через полчаса, наверное, слышу: дымом пахнет. Ну, думаю, опять кто-то из мужиков прямо в палате закурил. Так часто бывает, не ходячие ведь многие из них, что сделаешь-то...
Я встаю, чтобы форточку открыть, открываю её, оборачиваюсь и над перегородкой (палата-то на две части перегородкой такой тонкой и не высокой, почти ширмой, разделена) зарево вижу. Я в крик, одеяло хватаю, бегу туда. А там кровать горит, на ней мужик, ему операцию в тот день сделали, он под капельницей. Я орать продолжаю, одеяло на огонь кидаю, хромой сосед воды набрал, заливаем. Сестрички прибегают, помогают.
С огнём-то быстро справились, а истерика у меня не проходит и не проходит. Мне уколы успокоительные сделали. Оказывается, прооперированный-то чуть ли не сам себя поджёг, своё постельное бельё. До зажигалки, что на тумбочке была, дотянулся. А сам ничего, ожогов никаких. Но жить не хотел.
Я к нему уже после подхожу, спрашиваю: «Ну чего же ты наделал-то? Не себя ведь только мог бы погубить, нас всех». А он в ответ: «Ружьё найди, застрелиться хочу».
— А за ним никто из родных не ухаживал? — спросил кто-то.
— Жена приходила. Иногда. Он весь расцветал тогда, видать, любил её. Я ей и говорю как-то: «Ты бы почаще бывала тут. Он ведь веселеет сразу, как ты появляешься».
— Ну, Люба, — кто-то шутить пытается, — тебе медаль положена. За спасение погибающих на пожаре.
— Какая медаль? Утром профессор на обходе предложил: «Давайте, Любовь Михайловна, афишировать то, что случилось ночью, не будем». Так что — никакой медали. Не было ведь ничего!