6 ноября 1912 года мой дед родился у незамужней крестьянки Екатерина Тузовой. Не стоит искать за его рождением ни разнузданной, ни романтической истории. Юную мою прабабку, младшую из трех старших сестер Тузовых, отправленных в услужение в Санкт-Петербург, приняли горничной в одном из домов. Была они миловидна и абсолютно безграмотна, что, как вы понимаете, не является не преступлением.
Ни основанием для того, что случилось с ней. В один из вечеров она приглянулась хозяину дома (действующему военному, прибывшему однажды на побывку домой). Следствием его короткой страсти, в которой мало значения придавали мнению самой Кати, стала беременность. Невенчанную девицу снабдили некой суммой и отправили назад к отцу. Не уверена, что всё сложилось бы так, как случилось, если бы моя прапрабабушка, мать прабабушки Кати не померла в то же время родами. Так пришлось кормить одновременно сына и сестру. Да, до дома (деревни в Вологодской губернии) моя беременная прабабка добиралась пешком. Выданное за «грех» «приданное» тратить смертельно боялась, отец мог и до смерти забить «поруганную».
Страсти революции до глубинки добирались долго. Семилетнего Николая отправили в Череповец, в «люди». Учеником сапожника. Сапожник за неделю точал три пары сапог, выручал шесть рублей. Два отдавал семье, два тратил на заботы, а три пропивал. Пил он ... как сапожник. Напиваясь, колотил деда сапожной щеткой. «Не больно, но в кровь». Однажды, юный мой дед изловчился, да скроил материал по -своему. Получилось четыре пары. Хозяин на этот раз избил его не шутя. «Ты чего, паря, я ж столько не выпью!».
Долго ли медленно, но изменения достигли и Череповца. Дед пробился сначала в школу, затем училище. Он был первым в семье — образованным. Его тетки, самоучки, к слову, одна из них вела переписку с Маяковским, гордились племянником, как самоцветом! Временем своим гордились!
Впрочем, было чем: дед ходил на лыжах на Северный Полюс, играл за сборную РФ по футболу, поднимал заводы. Женился, дом поднял. Мать к себе забрал. В 41 году у него было двое детей. На фронт ушел в первые дни войны.
Дед был партийным. Не так говорю, дед был коммунистом. Не на бумаге, на деле. Был таким, каким Горький мыслил своих людей. За годы войны они с моей бабушкой похоронили двух детей, погибли близкие, дед был дважды ранен. Демобилизовался он в 1947 году.
Дед был директором кирпичного завода, а оно время возглавлял сразу два производства. Умирал он в двухкомнатной квартире, где не было даже холодильника. На пенсию провожали заводом, спустя 20 лет хоронить пришли тем же составом. Сильно? Люди плакали, провожая моего несгибаемого старца.
Не казнил. Не стрелял, не доносил. Всё понимал. Принимал близко к сердцу. Седел, но верил, что всё от того, что сразу не изжить, не исправить род человеческий. Что не он, не дети его, так внуки поживут правильно. У него, как оказалось, была судимость. Девчонка с его завода, уснула над станком, сунула руку, оторвало её. Вторая смена, ночь. Дед спал дома, в кровати. Приговор «за халатность» считал справедливым, до смертного часа корил себя, что чего-то не доделал, не донес, не внушил. А девке теперь жить... однорукой.
Всего богатства в доме — скрипучий диван, сундук да широкий стол. Сам строгал, сам в дом вносил. Сам «шкап собирал», сам рамы красил. Скучал по частному своему дому, по палисаднику, псу и яблоням под окном. До блеска чистил свои скрипучие сапоги, читал «Науку и жизнь», морщился от новостей.
Говорил мало, смеялся звонко. Умел и любил ходить по грибы. Всегда брал с собой внуков. Всюду. В лес ли, в центр за продуктами, строгать новую лавочку. Всё с ним было можно: спрашивать, по гвоздю бить, искать. Врать нельзя было, лукавить и хитрить. Грозно сходились брови к доброй переносице, дед брезгливо отводил глаза и поджимал губы. Мог часами не разговаривать... хуже не было часов.
Спиртное не жаловал, награды не почитал, по инстанциям не ходил. Когда в93-м расторопные тетки-чиновницы засчитали ему только два года фронтовых, взвился, но исправлять не пошел. «Не мне, им — с этим жить. Мне напоминать, что я отдал не нужно. Я за свое отдавал».
Он развал СССР никак не комментировал, разве стал еще молчаливей. Переживал за детей, долго гладил на головам нас, внуков, хмурился и перекручивал новости с балаболистых передач90-х. Когда не стало бабушки, занемог, видимо перенес на ногах инсульт. Видимо, потому что старенький мой суетливый дядька-бобыль толком сам не понимал, что происходит, а врачей, подсобивших бабушкиной смерти, дед на дух не переносил.
Мы застали его развалиной. Не ходящей, смердящей грязным бельем, жалобно шамкающей вставной нечищеной челюстью. Таким мы с братом величественного деда не видели никогда. Мама жалобно вжимала плечи, мелко гладя его по плечам. Папка мой смешно суетился, пытаясь починить давно почивший диван. Дед с трудом, по стенке добирался до уборной. Ночью суетился слепенько, оступался, падал, не успевал. Едкий желтый след выдавал, как мутило деда по утрам от себя. Ехать с нами за 2, 5 тысячи километров от могилы жены и матери он категорически отказался. В последние дни мы собрались на кладбище, попрощаться с бабушкой.
Дел встал в шесть утра. Проснувшись, мы застали его гладко выбритым, обмундированным по полной программе, в до блеска надраенных сапогах. Мама в панике сунула нам хромой стул в руки со словами: «бегите перед дедом. Он устанет, подставите тихонько». Так и плелись мы за прямым, как горизонт. Дедом. Жалко тащили табурет за собой. А дед, еще вчера по стенке часами добиравшийся до двери, не на минуту не согнувшись спустился с третьего этажа до машины. Строго шагнул на переднее сиденье. Прошел на кладбище до дальней могилы, оттолкнул протянутые руки. Строго оглядел нас и попросил «погулять». Уходя, обернулась. Дед, не жалеючи, рухнул на колени перед крестом на могиле той, что шла с ним пятьдесят с лишним лет. До земли склоняясь. Потом сам встал, вернулся в машину. Сам поднялся на третий этаж и слег. Больше он никогда не выходил из дома. Через десять дней его не стало. Вологда в тот год, нищая, пьяная, чумная, гуляла как никогда.
Он никогда не комментировал мне происходящего в стране. Правительства не ругал. Ниже своего достоинства считал обсуждать это всуе за накрытым столом. Понимаю, что переживал тяжело. Просто закон его жизни был лаконичен и строг: делай то, что должен. Что будет, то будет. «Нам всегда работа найдется».
Сегодня 95 лет тому дню, что он праздновал со всей искренностью человека, верующего в большее для человечества будущее. Большее, чем частичный уют для вырвавшихся. Большее, чем изолированное счастье для избранных. Большее, чем хорошо объясненное своё собственное. Верил, но никогда и никогда не осуждал. Каждый верит, как может — верил он.
Написала бы, что выпью за этот день, да дед не понял бы. Пьяная девка — хуже печали глаза не видали. Как-то так шутили в доме. Даже это сжигает меня заживо, когда понимаю, как далеко ушла от дедовых идеалов. Что мне было бы чертовски сложно объяснить кто я сейчас, и чем таким занимаюсь. Самое горькое в том, что дел бы не осудил. Пожалел. Как никто из соседствующих со мной пожалеть не сможет.
Примерно тридцать лет назад, когда деду протянули долгожданного внука, он дрогнув пожелал, чтобы тот вырос «истинным коммунистом». Не лукавя, не имея в этой фраза ничего общего с патокой официальных речей. Себя мой кристальный дед таковым не считал.
С праздником тех, кто выстоял. Кто принял всё и не сломался. С праздником тех кто уважает свое прошлое, кто не жалеет его и не врет. Ничего нельзя вернуть, но не поклониться им, навеки прожившим свой огненный век, нельзя.
Вся моя любовь вам, вся моя вера! На самом краю, я помню твои голубые глаза, добрые руки твои и то, что всё, что мне нужно сделать — это делать то, что должно. Не почему. Просто иначе нельзя.
Страсти революции до глубинки добирались долго. Семилетнего Николая отправили в Череповец, в «люди». Учеником сапожника. Сапожник за неделю точал три пары сапог, выручал шесть рублей. Два отдавал семье, два тратил на заботы, а три пропивал. Пил он ... как сапожник. Напиваясь, колотил деда сапожной щеткой. «Не больно, но в кровь». Однажды, юный мой дед изловчился, да скроил материал по -своему. Получилось четыре пары. Хозяин на этот раз избил его не шутя. «Ты чего, паря, я ж столько не выпью!».
Долго ли медленно, но изменения достигли и Череповца. Дед пробился сначала в школу, затем училище. Он был первым в семье — образованным. Его тетки, самоучки, к слову, одна из них вела переписку с Маяковским, гордились племянником, как самоцветом! Временем своим гордились!
Впрочем, было чем: дед ходил на лыжах на Северный Полюс, играл за сборную РФ по футболу, поднимал заводы. Женился, дом поднял. Мать к себе забрал. В 41 году у него было двое детей. На фронт ушел в первые дни войны.
Дед был партийным. Не так говорю, дед был коммунистом. Не на бумаге, на деле. Был таким, каким Горький мыслил своих людей. За годы войны они с моей бабушкой похоронили двух детей, погибли близкие, дед был дважды ранен. Демобилизовался он в 1947 году.
Дед был директором кирпичного завода, а оно время возглавлял сразу два производства. Умирал он в двухкомнатной квартире, где не было даже холодильника. На пенсию провожали заводом, спустя 20 лет хоронить пришли тем же составом. Сильно? Люди плакали, провожая моего несгибаемого старца.
Не казнил. Не стрелял, не доносил. Всё понимал. Принимал близко к сердцу. Седел, но верил, что всё от того, что сразу не изжить, не исправить род человеческий. Что не он, не дети его, так внуки поживут правильно. У него, как оказалось, была судимость. Девчонка с его завода, уснула над станком, сунула руку, оторвало её. Вторая смена, ночь. Дед спал дома, в кровати. Приговор «за халатность» считал справедливым, до смертного часа корил себя, что чего-то не доделал, не донес, не внушил. А девке теперь жить... однорукой.
Всего богатства в доме — скрипучий диван, сундук да широкий стол. Сам строгал, сам в дом вносил. Сам «шкап собирал», сам рамы красил. Скучал по частному своему дому, по палисаднику, псу и яблоням под окном. До блеска чистил свои скрипучие сапоги, читал «Науку и жизнь», морщился от новостей.
Говорил мало, смеялся звонко. Умел и любил ходить по грибы. Всегда брал с собой внуков. Всюду. В лес ли, в центр за продуктами, строгать новую лавочку. Всё с ним было можно: спрашивать, по гвоздю бить, искать. Врать нельзя было, лукавить и хитрить. Грозно сходились брови к доброй переносице, дед брезгливо отводил глаза и поджимал губы. Мог часами не разговаривать... хуже не было часов.
Спиртное не жаловал, награды не почитал, по инстанциям не ходил. Когда в
Он развал СССР никак не комментировал, разве стал еще молчаливей. Переживал за детей, долго гладил на головам нас, внуков, хмурился и перекручивал новости с балаболистых передач
Мы застали его развалиной. Не ходящей, смердящей грязным бельем, жалобно шамкающей вставной нечищеной челюстью. Таким мы с братом величественного деда не видели никогда. Мама жалобно вжимала плечи, мелко гладя его по плечам. Папка мой смешно суетился, пытаясь починить давно почивший диван. Дед с трудом, по стенке добирался до уборной. Ночью суетился слепенько, оступался, падал, не успевал. Едкий желтый след выдавал, как мутило деда по утрам от себя. Ехать с нами за 2, 5 тысячи километров от могилы жены и матери он категорически отказался. В последние дни мы собрались на кладбище, попрощаться с бабушкой.
Дел встал в шесть утра. Проснувшись, мы застали его гладко выбритым, обмундированным по полной программе, в до блеска надраенных сапогах. Мама в панике сунула нам хромой стул в руки со словами: «бегите перед дедом. Он устанет, подставите тихонько». Так и плелись мы за прямым, как горизонт. Дедом. Жалко тащили табурет за собой. А дед, еще вчера по стенке часами добиравшийся до двери, не на минуту не согнувшись спустился с третьего этажа до машины. Строго шагнул на переднее сиденье. Прошел на кладбище до дальней могилы, оттолкнул протянутые руки. Строго оглядел нас и попросил «погулять». Уходя, обернулась. Дед, не жалеючи, рухнул на колени перед крестом на могиле той, что шла с ним пятьдесят с лишним лет. До земли склоняясь. Потом сам встал, вернулся в машину. Сам поднялся на третий этаж и слег. Больше он никогда не выходил из дома. Через десять дней его не стало. Вологда в тот год, нищая, пьяная, чумная, гуляла как никогда.
Он никогда не комментировал мне происходящего в стране. Правительства не ругал. Ниже своего достоинства считал обсуждать это всуе за накрытым столом. Понимаю, что переживал тяжело. Просто закон его жизни был лаконичен и строг: делай то, что должен. Что будет, то будет. «Нам всегда работа найдется».
Сегодня 95 лет тому дню, что он праздновал со всей искренностью человека, верующего в большее для человечества будущее. Большее, чем частичный уют для вырвавшихся. Большее, чем изолированное счастье для избранных. Большее, чем хорошо объясненное своё собственное. Верил, но никогда и никогда не осуждал. Каждый верит, как может — верил он.
Написала бы, что выпью за этот день, да дед не понял бы. Пьяная девка — хуже печали глаза не видали. Как-то так шутили в доме. Даже это сжигает меня заживо, когда понимаю, как далеко ушла от дедовых идеалов. Что мне было бы чертовски сложно объяснить кто я сейчас, и чем таким занимаюсь. Самое горькое в том, что дел бы не осудил. Пожалел. Как никто из соседствующих со мной пожалеть не сможет.
Примерно тридцать лет назад, когда деду протянули долгожданного внука, он дрогнув пожелал, чтобы тот вырос «истинным коммунистом». Не лукавя, не имея в этой фраза ничего общего с патокой официальных речей. Себя мой кристальный дед таковым не считал.
С праздником тех, кто выстоял. Кто принял всё и не сломался. С праздником тех кто уважает свое прошлое, кто не жалеет его и не врет. Ничего нельзя вернуть, но не поклониться им, навеки прожившим свой огненный век, нельзя.
Вся моя любовь вам, вся моя вера! На самом краю, я помню твои голубые глаза, добрые руки твои и то, что всё, что мне нужно сделать — это делать то, что должно. Не почему. Просто иначе нельзя.