С первым апреля!

[Блогово]

Ох, не люблю я первоапрельские розыгрыши. Какие-то они все злые получаются. Майонез в пончики, зубную пасту в печенье, не говоря уже о более изощренных способах. И вообще, сам по себе розыгрыш — удовольствие сомнительное, особенно для разыгрываемого. Можно сколько угодно говорить, что, мол, нет у человека чувства юмора, но иной раз так разыграют, что уже не чувство юмора. а чувство человеколюбия нужно, чтобы весельчаков на месте не пришибить.



А вот сам по себе юмор на Первое апреля — это здорово. Поэтому хочется поделиться одним забавным рассказом, который попался мне на глаза в 1989 году.

Я тогда вечером зашла в книжный — посмотреть, нет ли чего новенького. Зима, темнотища, холодно, мне 19 лет, недавно мама умерла — в общем, настроение хоть куда, как говорится. И вот захожу я в наш маленький районный книжный, а там на прилавке книга лежит: «Молодой Ленинград-88». И стоит совсем недорого.

Дай, думаю, возьму, вдруг там что интересное!

А там, помимо прочих вещей разновсякого качества, оказалась целая подборка рассказов: про город Рамбов и его обитателей, над которыми я в тот вечер просто обхохоталась. Особенно один рассказ там был у меня любимый: про огородное пугало.

После всяких жизненных пертурбаций-ремонтов-переездов, уже после того, как я вышла замуж, книга каким-то макаром оказалась в гараже и застряла там на несколько лет. Уже когда интернет был, я думала поискать автора в сети, вспомнить молодость, перечитать, ан не тут-то было: по текстам, что в голове остались кусочками, не находит ничего, а имя автора — выпало из головы.

И только недавно, когда разбирали гараж под снос, нашла я эту сумку и книжку. Пошла гуглить автора: Николай Шадрунов. И узнала, что был он почетным гражданином того самого города Рамбова (Ораниенбаума, ныне Ломоносов) в Ленинградской области. А я то тогда наивно полагала, что этот город выдуманный — уж больно сочно о его жизни было написано!

А еще узнала я, что Николай Шадрунов ушел из жизни в 2007 году. И вышла у него при жизни всего одна книга тиражом в 2000 экземпляров, купить ее сейчас невозможно, а в электронном виде произведений Шадрунова в сети практически нет.



Поэтому, специально к Первому апреля, я из того самого «Молодого Ленинграда» вытащила свой любимый рассказ: про огородное пугало. Может быть, кому-то он покажется не особо смешным: но я всю жизнь буду благодарна его автору за то. что он меня в тот мрачный зимний вечер в 1989 году так поддержал.

Итак,



Николай ШАДРУНОВ

Как Петрик посрамил огородное пугало



Служил в Рамбове при гауптвахте мичман Лепетуха. Любил этот мичман, «шоб у него усе было свое»: и лучок, и чесночок, и бульбочка. Держал он для этого за городом большой земельный участок. С весны до осени на участке трудились военнослужащие-разгильдяи, отбывающие разные сроки.

Мичман и сам большую часть времени проводил на участке. Зато и земля была там будьте-нате! Легкая, праховая, жирная — масло коровье. Чего только она не родила: картофель — одного клубня двум арестантам на еду хватало. Репа — слаще, чем дыня из самой Каракалпакии. Лук-порей — невероятной крепости.

Против любителей чужого добра Лепетуха возвел огород из колючей проволоки, да не простой, а двухрядный. Против кабанов настораживал хлопушки, которые так неожиданно хлопали, что кабан тут же и умирал на месте, ни разу даже не хрюкнув. Кротов брал импортной кротоловкой.

Имелось на участке и пугало, сделанное очень добротно. Экипировано пугало было по-морскому: в тельняшку и брюки-клеш. На груди у пугала при ветре позвякивала корабельная рында. На башке красовалась фуражка со ржавым крабом.



Случилось так, что Петрику — точнее, его отцу, дяде Сене, дали участок рядом с мичманом. Похаживал иногда на участок и Петрик размяться. Естественно, он обратил внимание на оазис соседа.

Сначала он просто проходил мимо, отдавая честь пугалу и бормоча под нос, что опять, мол, он, Петрик, забыл надеть свои ордена. Потом стал здороваться с мичманом, называя почему-то его полковником. Мичман в свою очередь обзывал Петрика разгильдяем. На этом дело и заканчивалось.

Петрик, сняв рубашку, ковырялся на своих грядках, военнослужащие-штрафники — на лепетухинских. Сам Лепетуха ходил, указывал, зычно покрикивая на нерадивых.



В армии есть одна формула, которую особенно любят повторять младшие командиры: не можешь — научим, не хочешь — заставим. Лепетуха строго придерживался этой формулы и жалел, что она не распространяется на огород соседа. Тот работал спустя рукава, а часто даже спустя штаны с рубашкой. Лежит в борозде, загорает, песни иногда поет. Лежит-лежит и затянет: «Ле-пе-туха ты мой, Лепе-туха...» И по нарастающей: «Лепетуха, Лепетуха, Лепетуха...» В речитативе этом он до того насобачился, что шпарил прямо как солист из ансамбля. Это у него называлось — гимн соседу.

Мичман пыхтел, но сдерживался. Подчиненные откровенно хихикали, не в силах сдержаться. Дисциплина на огороде падала.

Хуже всего, что зараза распространилась на вверенную Лепетухе гауптвахту. Теперь, делая вечерами обход, он слышал, как в камерах поют: «Ле-пе-ту-ха ты мой, Лепе-туха...»

Своих артистов он всегда мог выявить и наказать. Но что прикажете делать с Петриком?

Особенно мичману не нравилось, когда Петрик называл его плантатором.

— Який я тоби ксплотатор! — кричал он. — Це ж все до общего котла идет. До приварку!



У мичмана была манера подбирать для работы на участке военнослужащих из южных республик. Манера, не лишенная известной логики. Ведь не северянам же, призванным из Воркуты или из Ленинграда, доверять земляные работы. Они в них и не понимали ни уха ни рыла. Другое дело — южане с их традиционной высокой культурой земледелия. Вот почему Лепетуха, расхаживающий по участку в своем белом кителе среди вечно согнутых черных спин, выглядел плантатором. Петрик это здорово подметил. Называл он мичмана и латифундистом, но безрезультатно, поскольку тот нового слова не знал и никак на него не реагировал.

Наконец не выдержал, спросил у узбека, пропалывающего грядку:

— Що це таке латихвундист?

— Это,— пояснил дотошный узбек, распрямляясь,— такой белый землевладелец в чилийской хунте. Сам не работает, а других заставляет. Использует принудительный труд негров.

— Понятно! —сказал Лепетуха. — Понятно!

И с этого дня южан для работы в огороде посылать не стал. Да и сам стал появляться все реже и реже. Опостылел, видать, ему огород, и Петрик, и весь белый свет.



Дела без его присмотра пошли на участке вкривь и вкось. Штрафники распустились, превратили участок в какую-то дачу. Тут еще Петрик пролез в огород козлом, когда матросы, работавшие в тот день, убрели купаться.

Первым делом он вытащил из сарая старый мичманский китель, обмундировал в него пугало, подрисовал пугалу усы (точь-в-точь такие, как у мичмана), написал на брюхе «храпоидол» и ушел.

Матросы, придя с купания, долго над пугалом потешались, надпись стирать не стали, мичману не доложили.

Прохожие люди никак не могли догадаться, для чего на пугале сделана надпись, ведь птицы читать не умеют, а мичман не появлялся на участке целых три дня. И вот он пришел и увидел проделку...

Туго тут пришлось разгильдяям, работавшим в те дни в огороде. Долго они трамбовали землю на плацу гауптвахты. Мичман самолично гонял их строевым шагом по нескольку часов в день. Да еще ареста добавил по трое суток.

Матросы на него написали кляузу, дело дошло до коменданта, и мичман получил «фитиль».

Никаких злаков у него в тот год не выросло, кроме картошки. Под картошку решил он пустить участок и следующей весной: чтобы меньше было беспокойства.



Весна эта следующая выдалась теплая, дружная.

Петрик начал ковыряться у себя в огороде что-то с середины апреля, но и в середине мая у него, как говорится, еще конь не валялся.

Дядя Сеня весной той болел, а Петрик трудился хуже любого штрафника. Копает-копает грядку, песню какую-нибудь запоет дурацкую, либо с мальчишками уйдет на речку щуку отлавливать, которую он якобы видел, с хоккейную клюшку размером. Или к старушке пристанет прохожей, про старое времечко с ней рассуждать пустится.

Мичман вконец извелся, наблюдая за ним. Сам он тоже не работал, да и не мог в одиночку обработать свое поле. Военнослужащих не посылал, потому что боялся за свой авторитет, боялся насмешек прилипалы соседа. План его был таков: переждать этого хлюста, пересидеть во что бы то ни стало, потом обработать участок одним махом.

Но так мог сидеть он до самой осени. Петрик трудился вроде военнопленного и в поездку почему-то ни-как не уезжал. Мичману казалось, что сосед сам себя саботирует: теряет, например, тяпки и лопаты, забывает дома всякую ерунду.

Наконец он не выдержал, привел в воскресенье взвод из караульной роты, присланной любезно прапором-дружком.

Солдаты землю вскопали, но посадку им Лепетуха не доверил, прислал в понедельник двух специалистов — матросов с «объединенки», сидевших на гауптвахте в третий раз.



Пришел в обед Петрик, глазам своим не поверил. Ходит вокруг матросов, затылок чешет. А они уже и в магазин успели сходить, бутылку на двоих залудили, стакан в рукаве прячут.

— Эй вы, стакановцы! — кричит Петрик, — Как это вам удалось?

— А чего,—говорят матросы, думая, что про бутылку спрашивает. — Что мы, не люди?

— Богатыри! — говорит Петрик, подходя ближе. Постоял, постоял, вздохнул тяжко. — Перевелись, — говорит, — традиции на флоте. Раньше матросы по морям плавали, к далекому проливу Лаперуза ходили, а теперь в огородах сидят, землю колупают.

Матросы в ответ что-то про положение бурчат свое подневольное. И чувствует Петрик, что говорят они как-то по-особенному, по-русски, да не совсем. А Петрик в говорах отлично разбирался, исколесив страну на своих рефрижераторах вдоль и поперек.

— Откуда родом, земляки? — спрашивает.

— Вологодские мы, — признаются матросы нехотя.

— Тогда понятно! — говорит Петрик. — «Копатель канав вологжанин» — так, кажется, писал поэт? Кстати, у меня в Вологде пиджак сперли. Хороший был пиджак — фирменный.

— А мы-то тут при чем? — возмущаются матросы.

— Вы-то тут ни при чем. На вас я не думаю. Меня просто удивляет, как вас на флот взяли? Обычно из ваших краев во внутренние войска берут, в охрану. Помните присказку: «Вологодский конвой шуток не имеет... Шаг влево, шаг вправо, прыжок вверх, считается побег...»?

— Иди-ка ты, дядя, — говорят матросы, — Мы действительно шуток не любим. Можем и в шею накостылять. Не искушай нас. Нам до дембеля две недели осталось.

— Да я знаю, — не смущается Петрик, — вас гауптвахтой не исправишь! «Хулиганом мать родила, хулиганом и помру». У вас даже матери неисправимые. Не зря одна сыну в тюрьму писала: «А кол, которым ты убил председателя, уже давно сгнил... Но ты не тужи, к твоему приходу я новый замочила...»



Совсем растерялись матросы. Какой знаток фольклора пришел... А главное, понять никак не могут: чего он к ним привязался?

— Мы тебе что, на хвост соли насыпали, дядя?

— О, Вологда! — с чувством произносит Петрик. — Край вечнозеленых помидоров! — Затем по-деловому спрашивает: — Дембель в переводе с вологодского — демобилизация, что ли?

Те пожимают плечами.

— Так ради чего вы спину гнете на мичмана? Картошка-то все равно взойдет после вашего дембеля. Продайте ее какому-нибудь хрену и ложитесь загорать. Только лунок ложных наделать не забудьте.

Мысль, видать, матросам понравилась. Они переглянулись.

— Тем более что мичману использовать людей с гауптвахты запретили, — продолжал дожимать их Петрик, — он злоупотребляет, использует самых темных.

Матросы засовещались, намек Петрика им не понравился.



Петрик отошел от них, смотрит — минут через двадцать матросы лунки ложные делать принялись. Потрудились, потом, подходя к Петрику, предлагают:

— Бери, — говорят, — картошку за трешку, раз ты такой умный, выручай нас, не картошка, а золото.

Отобрал Петрик мешок картошки себе на посадку, дал матросам трюльник, вечером пошел домой, поощрил их:

— Молодцы ребята! Вологодские, люди флотские, а главное, страха никакого не имут. Не зря от вас мореходы знаменитые выходят: и Дежнев, и Ерофей Хабаров, и Кузнецов — адмирал флота...

Матросы уж к тому времени вторую бутылку успели залудить, знай лунки ложные тычут.

Долго Лепетуха в то лето всходов ждал на своем участке. Даже разгильдяев новых присылал поливать землю. Но картошка так и не взошла, сколько разгильдяи ни старались.

— Сорт, наверное, попался затяжной, — говорил Петрик мичману, — Вологжанка долгоиграющая. Есть такой сорт будто бы...

Мичман хмуро смотрел на Петрика и ничего не отвечал.



Недавно я проходил мимо цветущего в прошлом участка.

Участок совсем заброшен, на нем ничего не растет. Одно огородное пугало уныло звенит банками.

А корабельную рынду кто-то спёр.